Гоголь и психиатрия

Гоголь в русской литературе для психиатра это то же, что Гофман с его «Элексирами сатаны» в немецкой и Кафка в австрийской. Для психиатра чтение таких авторов не менее важно, чем профессиональная литература.

Был ли Гоголь психически больным? Какой у него диагноз? Не это главное и не об этом речь. Существует большая биографическая и патографическая литература на этот счет, вплоть до попыток доказать, например, что и Гоголь, и Достоевский психически совершенно здоровые люди. Но это обнаруживает лишь отношение таких авторов к психической болезни как к чему-то, что снижает, умаляет, унижает, т.е. либо пошлость обывательского сознания либо собственная прикосновенность к психической болезни и аффективное отношение к этому. Для психиатра важно, ЧТО и КАК Гоголь сумел показать нам. Прежде всего – заглянуть в его собственный мир, и увидеть мир его глазами. И убедиться, насколько это глубже и вернее поверхностного утилитарно расхожего обыденного взгляда.

Характерно, что его дар имитации, сказавшийся в исполнении даже женских ролей, никак не был связан с эмпатией, а ограничивался исключительно ярким – нередким у писателей - псевдогаллюцинаторным миром, особенностью которого у Гоголя было архетипическое видение, в частности персонифицированной нечистой силы в первый период творчества, и ее обеспредмечивание до общей атмосферы, окраски, общего стиля во второй. Поразительно с какой ясностью выступает болезнь Гоголя в одном только формальном анализе его творчества вне всякого биографического контекста в гениальном исследовании Андрея Белого «Мастерство Гоголя». Характерно, как просто и точно удался Гоголю внутренний мир Поприщина, схваченный в динамике. Но не только «Записки сумасшедшего», многие образы раннего и позднего Гоголя – прогляды в ускользающий мир, доступный далеко не каждому взгляду, мир существующий рядом с нами, среди нас, даже в нас самих, страшный мир не столько своей неизведанностью, не столько контрастом с внешним показным существованием, сколько неожиданным заглядыванием в бездну, которая всегда рядом. Не веселый, проказливый мир нечистой силы «Вечеров...», который тоже проницательнее рутинных представлений, так как обнаруживает, что нечистая сила сама по себе вовсе не чудовищна, не отвратительна, она не страшная, а скорее веселая, она страшна только для нас, и в этом ее отображении Гоголь остается на уровне народной демонологии, с ее внешней живописной зримой выразительностью. Совсем все иначе у позднего Гоголя второй половины жизни и творчества. Здесь постигается намного более глубокий уровень преисподней: сама окружающая атмосфера, дома, предметы вокруг, собственные вещи, и даже части собственного тела отчуждаются, исчезают, даже не теряются, а убегают... Мир Гоголя – не сюжетно, а намного глубже – субстанциально, как очень по разному сам язык Андрея Платонова или речь героев Федора Сологуба и Михаила Зощенко, передает инфернальное существо нашей действительности.

Характерно как чувствовали, как воспринимали Гоголя самые проникновенные натуры. Например, Александр Блок. «Если бы среди нас сейчас жил Гоголь, мы относились бы к нему также как большинство его современников: с жутью, с беспокойством и, вероятно, с неприязнью: непобедимой внутренней тревогой заражает этот единственный в своем роде человек: угрюмый, востроносый, с пронзительными глазами, больной и мнительный... В нем можно было легко почувствовать старого врага...» «Что изменило ослепительное видение Гоголя в действительной жизни? Ничего. Здесь – осталась прежняя, хомяковская «недостойная избрания» Россия: В судах черна неправдой черной // И игом рабства клеймена».

Безпредрасудочный, по-смердяковски проницательный и в самом деле удивительно чуткий Василий Розанов не переносил Гоголя, который хотя и был для него «гением формы», но совершенно пустым и пошлым по содержанию [ Насамом деле, как позднее ясно показал Владимир Набоков, это был провидчески увиденный, задолго до абсурдистов, Абсурд мира – подлинный нерв творчества Гоголя: «Абсурд был любимой музой Гоголя». ]. «...Я точно застыл в страхе, потому что почувствовал, точно передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя. Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как «архиерей», мертвечины, служивший точно «службу» с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие «словечки» своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот. Он был так же неколебим и устойчив, так же не «сворачиваем в сторону», как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек...» «никогда более страшного человека... подобия человеческого не приходило в нашу землю». («Опавшие листья») Именно Розанов первый, задолго до других, стряхнул поразившее общественное восприятие очарование трактовок Белинского и показал, что Гоголь никакой не реалист. И все, вдруг, прозрели. Но спустя четверть века Розанов написал иначе. «Я всю жизнь боролся и ненавидел Гоголя: и в 62 года думаю: «Ты победил, ужасный хохол». Нет, он увидел русскую душеньку в ее преисподнем содержании»... Глаза его были – чудища, и он все рассмотрел совершенно верно, хотя пробыл в России всего несколько часов.» «Революция нам показала душу русских мужиков... Вообще только Революция, и – впервые революция оправдала Гоголя.» (1918).

Интересна половая загадка Гоголя... Он, бесспорно, «не знал женщин», т.е. у него не было физиологического аппетита к ней. Что же было? Поразительна яркость кисти везде, где он говорил о покойниках... Везде покойник у него живет удвоенную жизнью, покойник нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это – куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники – и Ганна, и колдунья – прекрасны и индивидуально интересны. Это «уж не Собакевич-с». Я и думаю, что половая тайна Гоголя находилась где-то тут в «прекрасно упокойном мире»... Ни одного мужского покойника он не описал... Он вывел целый пансион покойниц – и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких...

В отличие от Блока и Розанова глубоко родственно и конгениально воспринял Гоголя Андрей Белый, не случайно сам имел прозвище «гоголек».

«Самая родная, нам близкая, очаровывающая душу и все же далекая, все еще не ясная для нас песня – песня Гоголя.

И самый страшный, за сердце хватающий смех, звучащий словно смех с погоста, и все же тревожащий нас, будто и мы мертвецы, - смех мертвеца, смех Гоголя!...

«Глаза... с пением вторгавшиеся в душу» («Вий»). Всадник «отдающийся» (вместо отражающейся) в водах («Страшная месть»). «Полночное сияние... дымилось по земле» («Вий») «Рубины уст... прикипали... к сердцу «Вий» «Блистательная песня соловья» («Майская ночь») «Волосы, будто светло-серый туман» («Страшная месть»). «Дева светится сквозь воду, как будто сквозь стеклянную рубашку» («Страшная месть») «Из глаз вытягиваются клещи» («Страшная месть») «Девушки в белых, как убранный ландышами луг, рубашках и с телами «сваянными из облаков», так что тела просвечивали месяцем («Майская ночь»). Может быть, через миг ландышевая белизна их рубашек станет стеклянной водой, проструиться ручьем, а ручей изойдет дымом, или оборвется над камнем пылью у Гоголя, как валится у него серой пылью вода («Страшная месть»), чтобы потом засеребриться, как волчья шерсть («Страшная месть») или под веслами сверкнуть, «как из под огнива огнем» («Страшная месть»).

Что за образы? Из каких невозможностей они созданы? Все перемешано в них: цвета, ароматы, звуки. Где есть смелее сравнение, где художественная правда невероятней? Бедные символисты; еще доселе упрекает их критика за «голубые звуки», но найдите мне у Верлена, Рембо, Бодлера образы, которые были бы столь невероятны по своей смелости, как у Гоголя. Нет, вы не найдете их, а между тем Гоголя читают и не видят, не видят доселе, что нет в словаре у нас слова, чтобы назвать Гоголя; нет у нас способа измерить все возможности, им исчерпанные: мы еще не знаем, что такое Гоголь; и хотя не видим мы его подлинного, все же творчество Гоголя, хотя и суженное нашей убогой восприимчивостью, ближе нам всех писателей русских XIX столетия.

Что за слог!

Глаза у него с пением вторгаются в душу, а то вытягиваются клещами, волосы развиваются в бледно-серый туман, вода – в серую пыль; а то вода становится стеклянной рубашкой, отороченной волчей шерстью – сиянием. На каждой странице, почти в каждой фразе перехождение границ того, что есть какой-то новый мир, вырастающий из души в «океанах благоуханий» («Майская ночь»), в «потопах радости и света» («Вий»), в «Вихре веселья» («Вий»). Из этих вихрей, потопов и океанов, когда деревья шепчут свою «пьяную молвь» («Пропавшая грамота»), когда в экстазе человек, как и птица, летит... «и казалось... вылетит из мира» («Страшная месть»), рождались песни Гоголя; тогда хотелось ему песню свою «облечь... в месячную чудную ночь... облить ее сверкающим потоком солнечных ярких лучей, и да исполнится она нестерпимого блеска» (из «Набросков» Гоголя). И Гоголь начинает свое мироздание: в глубине души его рождалось новое пространство, какого не знаем мы; в потопах блаженства, в вихрях чувств извергалась лава творчества...

... Вот так действительность! После сваянных из облачного блеска тел выползают бараньи хари, мычащие на нас, как два быка, выползают редьки с хвостами вверх и вниз, с табачного цвета глазами и начинают не ходить, а шмыгать, семенить – бочком-бочком; и всего ужасней то, что Гоголь заставляет их изъясняться деликатным манером; Эти «Редьки» подмигивают табачного цвета глазками, пересыпают речь словечками «изволите ли видеть», и докладывает нам о них Гоголь не просто, а со странной, отчаянной какой-то веселостью...

Людей не знал Гоголь. Знал он великанов и карликов; землю Гоголь не знал тоже – знал он «сваянный из месячного блеска туман или черный погреб...

Характерно, что мы не знаем, кого из женщин любил Гоголь, да и любил ли? Когда он описывает женщин – то или видение она, или холодная статуя с персями, «матовыми, как фарфор, не покрытый глазурью», или похотливая баба, семенящая ночью к бурсаку. Неужели женщины нет, а есть только баба или русалка с фарфоровыми персями, сваянная из облаков?...

Невыразимые, нежные чувства его: уже не любовь в любовных его грезах – какой-то мировой экстаз, но экстаз невоплотимый; зато обычные чувства людей для него – чувства подмигивающих друг другу шпонек и редек. И обычная жизнь – сумасшедший дом...

Дневное приближение бездны духа к поверхностям дневного сознания, рев ее... Все мистерии начинались в древности страхом, (бездна развертывалась под ногами посвящаемого в мистерии Египта, бездна выпускала оборотней с псиными головами перед посвящением в эпопты на больших мистериях Елевзиса), и этот страх переходил в восторг, в состояние, которое являет мир совершенным и которое Достоевский называет «минутой вечной гармонии» - минутой, в которую испытываешь перерождение души тела, и она разрешается подлинным преображением (Серафим), подлинным безумием (Ницше) или подлинной смертью (Гоголь)... Гоголь вышел за пределы своей личности и вместо того, чтобы использовать это расширение личности в целях искусства, Гоголь кинулся в бездну своего второго «я»... И вот когда наступил зов души («вам, без сомнения, случалось слышать голос, называющий вас по имени, который... объясняют тем, что душа стосковалась с человеком») - когда наступал этот зов, черная бездна пространств и лет, разделявшая оба «я» Гоголя, разрывала перед ним покров явлений – и он слышал «как бы рев разъяренного моря... Гоголь взлетел на крыльях экстаза и даже вылетел из мира, как безумная пани его, Катерина, которая «летела, и казалось... вылетит из мира». Вылетела и сошла с ума, как вылетел Гоголь уже тогда, когда кричал устами своего сумасшедшего: «Несите меня с этого света. Далее, далее, чтобы не видно было ничего.»

Гоголь знал мистерии восторга, и мистерии ужаса – тоже знал Гоголь. Но мистерии любви не знал... Во всем экстазе, преображающем и Гоголя и мир («травы казались дном какого-то светлого моря» («Вий»), - во всем этом экстазе «томительное, неприятное и вместе сладкое чувство» («Вий») или «пронзающее томительное сладкое наслаждение» («Вий») - словом, «бесовски сладкое» («Вий»), а не божественно сладкое чувство. И от того преображенный блеск природы начинает пугать; и «Днепр» начинает серебриться, «как волчья шерсть» (почему волчья?)... Не мистерией любви разрешается экстаз Гоголя, а дикой пляской не в любви, а в пляске безумия преображается все...».

(Со временем разрушается «асимметричное барокко» прозы Гоголя).

«В первом периоде Гоголь нас страшит, а … смешно; во втором – каламбурит, а… страшно: ужасает в бесфабульном стоянии сюжета на месте … бездвижностью, безвременностью… Происходит распад композиции, фабулы, жеста, речи, мелодии, организму противопоставлен механический атомизм (вплоть до потери предмета изображения, подмены его гражданской тенденцией «Переписки» и «Исповеди», которая «убила наповал жизнь в героях Гоголя», «тенденция не влезала в живые образы творчества»). «Ужасно, - пишет Гоголь в письме, - найти в себе пепел вместо пламени и найти бессилие восторга».

«Непостижимо, неестественно связан с Россией Гоголь, быть может, более всех писателей русских, и не с прошлой вовсе Россией он связан, а с Россией сегодняшней и еще более завтрашнего дня» (1909 год).

Не продлевая дальше многообразные примеры из Гоголя и восприятие Гоголя разными людьми в разные эпохи, даже на основе приведенных свидетельств, можно дать квалификацию психопатологически наиболее значимым несомненным характеристикам Гоголя, не столько для диагноза ему, сколько для углубления и обогащения нашего понимания и знания мастерски многомерно описанных феноменов. Что касается самого Гоголя, то следовало бы выделить следующее.

Но только более тщательный, в клинико-биографическом контексте, с привлечением разнообразных дополнительных источников анализ дал бы право на диагностическое заключение. Представленные данные указывают на эндогенный биполярный шизоаффективный круг психозов страха – счастья (см. в этом выпуске журнала статьи Доминика Бира и мою о состояниях экстаза).

Ю.С.Савенко