Бывший медицинский факультет Московского университета[1]

Глеб Лубянский (Израиль)

Клиника нервных болезней была на 4-м курсе, ею руководил старейший невролог проф.Е.К.Сепп. Таких стариков оставалось немного, немногие студенты понимали особый аромат их лекций – они читали лекции не по книгам, которые сами написали, а как-то из сердца, из личного проникновения в интимно-поэтический клинический опыт. У него работали замечательные неврологи, одна из них Марина Борисовна Эйдинова руководила кружком, в который я недолго ходил – не получалось.

К таким профессорам относился и хирург И.Г.Руфанов, о котором говорили, что он единственный образованный хирируг, но не оперирующий. Еще: Самойлов, профессор-офтальмолог, – я слушал его, развесив уши, хотя, увы, особого интереса к предмету тогда не проявил. К ним относился и психиатр проф.Михаил Осипович Гуревич, сначала вызвавший симпатию тем, что отклонил на лекции просьбу студента его загипнотизировать: «А вы не просите хирурга сделать вам лапаратомию?» Но главное воспоминание: году в 50-м, на обществе невропатологов и психиатров он докладывал о психопатологии правого полушария - неожиданно новая идея! Я видел, что тут же стоявший Сепп посмеивается над коллегой – он не допускал даже такой возможности! Но, как выяснилось через несколько лет, правым (и первым) оказался Гуревич, но в свистопляске погрома это его открытие, как и многие другие, «к вящей гордости первой в мире отечественной науки» было затерто. И не только это - так родина боролась за свою, с позволения сказать, честь и славу!

Профессор Владимир Никитич Виноградов был суперзнаменитостью. Студенты годом-двумя старше нас рассказывали, что он с восторгом говорит о своем Пациенте – дескать, если бы он годы не общался с этим величайшим гением всех времен и народов (20 лет!), если бы Тот не оказывал на него свое ни с чем не сравнимое гениально-благотворное влияние, то он бы был совсем не тем, чем стал сейчас и т.д. А он стоял очень высоко и очень многое себе позволял. Я не могу сказать, что ждал от его лекций чрезвычайного, но они оказались слабее ожидаемого. Говорил плохо, довольно часто добавлял какое-то «Куцэ!» (так его и прозвали), что было, видимо, проявлением его заикания. Он должен был нам читать факультетскую терапию (учение о болезнях), но читал пропедевтику, т.е. введение к ней. Это мы уже слышали в прошлом году. Он скептически относился к лекарствам, на первое место ставил диэту, режим и т.п. Он занимал кафедру основателя русской терапевтической школы Г.А.Захарьина (учителя С.П.Боткина, А.А.Остроумова и других выдающихся ученых-врачей), но она не выглядела теперь передовой, но носит имя Виноградова, видимо, потому, что вся тогдашняя элита дрожала перед В.Н., человеком очень близким хозяину. В.Н. оживал, рассказывая о своем господстве в кремлевской больнице, о том, какой страх нагонял на своих высокопоставленных пациентов. Но это было в недавнем прошлом – вождь прогнал своего многолетнего врача, а потом, объявив отравителем, намеревался уничтожить – беспрецедентное благородство! Пока же поражал трепет, который В.Н. вызывал у своих сотрудников. Нашу группу вел ассистент П.П.Сухинин, который вскоре защитил докторскую и был «без пяти минут профессор». При нас, студентах, шеф бросил: «Что вы вертитесь как уж на сковородке?!». Сухинин был приучен молчать. Другая ассистентка, говоря о реакции Пиркета, с трепетом в голосе сказала: «В.Н. ее не признает». Наш Сократ нашелся: «А реакцию Вассермана он признает?». Раз на клинико-анатомической конференции, В.Н вдруг как выстрелил: «Виноградов никогда не ошибается!» Если это было бы и так, то говорить об этом было неприлично и искушать судьбу. Потом мы узнали о его ошибке в диагнозе Жданова, которая послужила материалом к делу врачей-отравителей, в число которых он сам попал.

Особым событием для меня был выход книги профессора-невролога Н.В.Коновалова «Гепато-лентикулярная дегенерация. Печень и мозг». К тому времени, видимо, у меня сложилась основа понимания таких серьезных вещей, ее я быстро прочитал и купил, еще раз прочитал. Передо мной вставала мой личный выбор: быть интернистом и «по совместительству» невропатологом – для этого не требовалось овладевать никакой особой аппаратурой, но стремиться расширять границы своих познаний - ведь я готовил себя к тому, чтобы быть просто врачем...

В это время кафедру госпитальной терапии, где задолго до того работали проф. А.А.Остроумов (друг Чехова – здесь была его палата), профессор Д.Д.Плетнев, убитый Канибалиссимусом за то, что слишком много знал (по его дошедшим до нас его словам). О нем нельзя было говорить. Но рассказывали анекдот: если нужно показать профессора больному, то пригласите Кончаловского, если же, напротив, нужно показать больного профессору, то пригласите Плетнева... Эту кафедру занял приехавший из Ленинграда проф.А.Л.Мясников, впоследствии названный великим – он получил золотой стетоскоп, медународную награду! А.Л. к себе располагал – он был высококультурным человеком, читал содержательные лекции – они соответствовали кафедре госпитальной терапии, которую занимал, был автором книг, учебника, коллекционером живописи – его собственность демонстрировалась на выставках. Выступление его в «Медработнике» шло против течения – против идеи нервизма в медицине: «Мы не можем себе позволить смотреть на болезни только с одной, может быть в физиологии и ценной, но узкой точки зрения – у нас требуется разностороннее рассмотрение!» Последовала грубая реакция,- хамов всегда хватало - и вскоре Мясникова будто подменили, он стал павловцем даже «слишком». Перейдя на новые рельсы, он сам перешел в атаку. На книгу Коновалова – дескать, не патология печени вызывает болезнь мозга, а наоборот корковая патология ведет к гепато-лентикулярной дегенерации. Коновалов в очень содержательной отповеди показал, что это безграмотно. Мясников продолжал упорствовать, и когда читал нам блестящую по форме, но не по содержанию, лекцию, на кровати перед нами лежала больная, никакого отношения к гепато-лентикулярной дегенерации не имевшая. Тогда на 5-м курсе я «пристал» к действительно выдающемуся врачу доценту Федору Ивановичу Яковлеву, мастеру, который, приложив ладонь к груди больного, ощущал, слышал как ухом, тоны и шумы сердца, определял его границы и т.д. «Если будешь 10 лет так тренироваться, слух и осязание сверять, то научишься, как и я – никакого чуда в этом нет!». Это было родственно «чудесам» Вольфа Мессинга, но для Ф.И. не это было главным... И меня интересовало не только это. Под руководством Ф.И., помимо программы, я изучал больных, особенно «печеночных», меня интересовавших. Одной из них была Левит – сложный случай. Многое нужно было выяснить, расспросить, следить за ходом лечения, обдумывать. Пришел день обхода проф.Мясникова. Он закончил вердиктом, который удивил. Он был примитивен, не лез ни в какие ворота. Я был поражен! «Ф.И., как же так?» «Это у них иногда бывает» - Ф.И. уклонился от ответа... Я же долго не мог успокоиться, а когда это стало повторяться, то перестал Мясникова принимать всерьез. Ф.И. давно знал что к чему. Для меня дело с Левит исправил через несколько дней «второй» профессор Борис Борисович Коган: все встало на свои места и не потеряло сложности. Лекции Б.Б. были не просто блестящими, но глубокими, требовали большой сосредоточенности, мобилизовывали разные аспекты знаний, захватывали и приносили прямо-таки эстетическое удовлетворение. Кажется с тех пор я не пропускал занятий кружка, которые вел Коган, и с ним познакомился хорошо. Через много лет мы с ним случайно встретились в Центральной медицинской библиотеке, посидели в буфете – он мне с горечью рассказывал что проделывал с ним Мясников (пока он сам не занял, наконец, отдельную кафедру. Все позабыл, но горечь на сердце не прошла.

Удовольствие в кружке Когана доставлял не только он сам, его разборы, но еще два студента, показывавшие такую одаренность и диагностическую изощренность - можно было позавидовать. В кружке было человек 10, но я только их запомнил. Но они не имели шансов остаться даже в ординатуре. Неспособные же были распределены в «крелевку» - кому только доверялась жизнь сановников! Кое-кого из весьма хорошеньких девушек отбирал на кафедру или в институт терапии для себя Мясников. И нашу Людочку Т. он он обошел вниманием, но она выскочила замуж. Однако, как рассказывала мне его аспирантка, наша сокурсница, он мужественно встретил смерть. Случился инфаркт миокарода, но А.Л. не стал соблюдать покой, читал лекции, ходил на работу и умер – видимо, жить в пол-силы, больным он не захотел.

Так продолжалось учеба до 6-го курса, когда я ушел специализироваться по по патологической анатомии психозов в Центральный институт психиатрии (ЦИП) и по психиатрии в ЦИУ в больнице им.Ганнушкина. Нужно было принимать окончательное решение: быть интернистом или психиатром? И я выбрал бы первое, но стал представлять что меня ждет по окончании института – никакой ординатуры, «плохое» распределение в медвежий угол, вдали от людей, от библиотеки, города... Была у нас на курсе симпатичная девушка, которую распределили куда-то на Чукотку; рассказывали, что воры там проиграли ее в карты... Психиатрические же больницы были большими, располагались, если не в городе, так недалеко от него. И я выбрал психиатрию и неврологию в дополнение.

Однако в психиатрию я попал не на 6-м, а на 3-м курсе. Кажется в 1951 или 1952-м,- открывали памятник главе московской психиатрической школы С.С.Корсакову у клиники его имени. Понадобилась толпа, на курсах объявили о событии и позвали. Мы пришли, стояли у памятника, слушали торжественные речи – у меня даже сохранилась фотография. После этого пригласили в клинику. Я вышел через пару часов с чугунной головой – в нее не вмещались впечатления,... было очень интересно!

Шли первые годы введения 6-летнего курса. Программы некоторых предметов расширялись часто вопреки необходимости, не было впечатления, что вводились новые предметы. Начальство не знало, что с нами делать. Выдумали один «свободный» день в неделю – среды, по выбору мы должны были заниматься в клинике (или на кафедре). Понятно, что многие не знали (всего 3-й курс!) на чем остановиться, перебегали с места на место или просто «сачковали». К психиатрии я привязался, видимо потому, что в ней была солидная гуманитарная составляющая, не противоречащая моим школьным увлечениям. В клинике было тогда два беспокойных отделения (на 1-м этаже), где нам показывали, разбирали больных. Некоторые запомнились, но один особенно. Он служил тут же кочегаром котельной в подвале. Тут же тихо жил без семьи, хотя был нестарым человеком, не пил. Но у него было особое трудноопределимое занятие: он изобретал новый алфавит, который должен был усилить способности человека. Существующий, по его мнению, был построен неэкономно, что вело к перерасходу мозговой энергии. Новые «буквы» представляли собой треугольнички, кружочки, квадратики, требующие от глаза и мозга минимальных затрат – идея сверхценная, будто невинная, никому не приносящая зла, если не считать изобретателя – ей он посвящал всю жизнь. Может быть, это было бы и не так, но автор искал поддержки и... написал Павлову. И... получил письмо, в котором тот горячо поддержал идею, пожелал успехов и т.д. Письмо вскоре ушло в музей, который был создан после смерти Павлова, а мы увидели его фотокопию. Культ. И грустная история, ставившая вопрос: а не дурную роль сыграло это одобрение?

Львиная доля времени наших сред отдавалась посещениям сначала московских и загородных больниц; ассистент М.П.Невский разбирал с нами разных интересных больных послевоенного времени: прогрессивных паралитиков, последствия травм, энцефалитов, деменции, эпилепсии, циркулярных больных, шизофрении... В них виделись постигшее страну несчастья – такого, в такой «концентрации» не встретишь! Приходилось много читать, но в голове постепенно устанавливался порядок, впрочем не идеальный – незаметно для нас и для самих себя наши наставники направляли нас часто по не вполне логичному курсу особой доктрины, игнорировали важные факты... Так мне казалось, когда приходилось отвечать на вопросы не психиатров, а интеллигентных людей. Но нужно было грыздь камень науки, а это отвлекало от законных вопросов – оставалось лишь смутное воспоминание.

Я быстро выбрал лекции и обходы Михаила Осиповича Гуревича, хотя они, по сравнению с обходами проф.А.О.Эдельштейна, были сложны, обтекаемых упрощений в них не было, проблемы возникали, и М.О., делясь своими сомнениями, стремился их разрешить средствами патологии, неврологии, физиологии, но не спекуляциями...

Я запомнил на всю жизнь случай: молодая женщина долго лечилась в клинике проф.В.Х.Василенко. Вдруг у нее развился психоз, возбуждение нарастало, пришлось перевести в психиатрию. Диагноз Эдельштейна: гипертоксическая шизофрения, а М.О. вдруг нашел, что психоз - следствие острого панкреатита (хотя лабораторный данных за это не было). Больная вскоре умерла, и на вскрытии панкреатит подтвердился! Это было как снег на голову. Василенко был выдающимся гастроэнтерологом, но... Гуревич справилсяи с его работой. Многие годы он возглавлял прозектуру Алексеевской больницы, с невропатологами, терапевтами, педиатрами и патологами был на равных на казалось бы на «чужих территориях». Анамнез у нехо уходил в детство – когда П.Б.Ганнушкин возглавил после революции психиатрическую клинику 1-го ММИ, Гуревич организовал клинику детской психиатрии во 2-го. Поэтому его диагнозы были сложны. Я спросил его как у него «получился» острый панкреатит, он ответил подобно Ф.И.Яковлеву: нужно долго учиться! С нами он иногда вел и амбулаторный прием. Сначала нужно было побеседовать с больным, родственниками, осмотреть неврологически, а затем - я всегда стремился попасть к М.О. - доложить. Вопросы задавал простые, так получалось, что они как-бы предполагали мой ответ, и если в нем проглядывала моя наблюдательность, был доволен.

Курс лекций он начинал с прогрессивного паралича – ведь с него начиналась вся психиатрия во всей сложности меняющихся форм. Так от очень сложного, но уже известного к малоизвестному или неизвестному – обычно психиатры начинают с неизвестной шизофрении, и понятно, что на такой основе трудно что-либо понять досконально. Корсаковский синдром разного генеза, энцефалиты, закрытые травмы черепа, люэс выстраивались в связную сеть. А после – совсем новое: архитектоника мозга, природа психоза, дезинтеграция и реинтеграция психической деятельности, особенно при «активной» шоковой терапии, наконец, психохирургия с префронтальной лейкотомией – новый тип лечения. Когда лекции читал Гуревич, невозможно было и помыслить, что здесь на возвышении будет стоять Банщиков и давать «критику фрейдизма». На бумаге он не мог связать и двух слов, но говорил свободно (лучше Хрущева). «Критику» заканчивал так: «Но мы ведь хорошо понимаем, что никакого бессознательного нет – мы его не чувствуем...».

Лейкотомией занимался аспирант Алеша Корнетов. Оперировал, конечно, хирург Сакаян, а он, как психиатр, вел наблюдение - сначала перед операцией, затем - после. И так получилось, что меня вскоре подключили к его работе. Я приходил в клинику не только утром по средам, но и по вечерам в гистопатологическую лабораторию, которую вела милейшая женщина Варвара Константиновна Скобникова, в одном лице - нейроморфолог и клиницист – то, что Хлыстов считал идеалом. Она тоже работала по вечерам после основной клинической работы в ЦИПе. Сначала я изучал гистологию мозга, учился готовить препараты, смотреть их, описывать их и делать выводы. Потом - собственная задача: описание биопсий, полученных во время лейкотомий. Это оказалось частью большой работы: острая шизофрения («смертельная», когда больные умирают от нее самой, а не от другой патологии), наконец, «шипики», субстрат, как предполагалось, самого психоза – нарушение проведения возбуждения через синапсы, но не в нейрохимическом, а морфологическом выражении. С первой частью я справился довольно быстро, приступил ко второй, а третья не была даже начата... Лейкотомия была запрещена. Один из ведущих и старейших психиатров В.А.Гиляровский на Ш всесоюзном съезде невропатологов и психиатров высказался «за!» - за осторожное продолжение лейкотомии. Не прошло и месяца-двух как он стал «против». Потом на конференции в Ленинграде критика стала уничтожающей, велась не по делу. Проф.И.Ф.Случевский претендовал на приоритет введения лейкотомии в СССР. Практиковавшие эту операцию одновременно с ним психиатры (в большинстве евреи), поняв в чем дело, решили уступить. И «критика» тут же прекратилась... Много позднее один ленинградец мне объяснил: у Случевского было два талантливых сына: первый стал психиатром, но рано умер, второй – генералом КГБ!

Заканчивая исследование «смертельной» кататонии, я пришел к выводу, что она выглядит как «чистая» шизофрения в тех случаях, когда никаких патологических изменений во внутренних органах нет, когда она развертывается молниеносно, просто изменения не успевают развиться. Когда же те же изменения в мозгу есть и идут в сопровождении другой патологии, то шизофрения предаставляются ошибкой. Так что «смертельную» кататонию нет необходимости считать шизофренией. Ситуация была похожей на историю Лапласа: когда он показывал Наполеону свою модель вселенной, император спросил: «А где же Бог?» «В такой гипотезе у нас не было необходимости, Ваше Величество» - ответил ученый. Конечно тогда у меня не было таких ассоциаций и сравнений. В.К. основательно проверила мои результаты, рассказала Гуревичу, а я доложил на студенческом кружке. Реакция Эдельштейна была бешенной: будто я покусился на святое святых... Я, конечно, сильно растерялся, испугался... Потом я прочитал в выступлении того же Эдельштейна на 2-м съезде невропатологов и психиатров, что если вы в 100% случаев ставите всем своим больным шизофрению, то ошибаетесь лишь в 20% случаев! Не говорит ли это о пустоте такой диагностики, не превращается ли вся психиатрия в «шизофренологию»? Но об этом он говорил в 36 году, когда ветер дул из Лениграда, от В.П.Осипова в противоположном направлении. И еще оказалось, что прецедент, но более скандальный был в нашей клинике в начале 30-х гг.: д-р Леонид Исаакович Марогулов у больных прогрессивным параличом, после лечения малярией, увидел, с психопатологической точки зрения, что они превратились в... шизофреников. Статья была отклонена, вышла после скандала «кастриратом».Дело было не без личных отношений. Л.И. был «лицом кавказской национальности», ассором, вспыльчивым, что не способствовало гнилому миру, и он вместе с молодой женой, тоже ординатором, из клиники был вынужден уйти. Место себе они нашли в знаменитой колонии Бурашево бывшего Тверского земства. В.К., не открывая мне этих секретов, посоветовала на лето отправиться туда, договорилась с Л.И., и я стал его учеником. Он встретил меня очень радушно: «Кем бы вы ни были, но если вы любите психиатрию, то мы с вами поладим!» Жена с их семью детьми уезжала гостить куда-то к родным на все лето, а меня Л.И. поселил у себя. Квартира была большая, мне была отведена отдельная комната. Питание больничное. Оформили фельдшером – к тому времени у меня за плечами были уже три курса. Работы невпроворот. Л.И. заведовал двумя беспокойными мужскими отделениями – хроническим на 2-м этаже и острым – на 1-м – 200-300 человек, точно уж не помню. Это давало возможность маневрировать, но не трудно понять какими были условия. В этих отделениях он был единственным врачем! Я стал постоянным помощником, почти не отходящим от него. Хорошо обученные сестры и я, вели инсулиношоковую терапию. Электрошок почему-то не практиковался, да и в последующей работе мне не пришлось им пользоваться. Я делал все необходимые манипуляции – инъекции, пункции и т.д. Помогал Л.И. на частых дежурствах, на экспертизах. Он научил меня писать выразительные психические статусы, экспертные заключения. Вечерами шли беседы-лекции, и все, что я узнал невозможно описать – целая жизнь.

Важное место занимала критика концепции шизофрении. Л.И. в это время оживился, несколько раз ездил к Гуревичу, хотел взять реванш за свою старую работу, но М.О. сказал, что этим можно будет заняться, когда пройдет тяжелое время. В принципе же критика концепции шизофрении не противоречила его взглядам и тенденциям его исследований. Однако понимал ли он, что такое время не наступит так скоро?

До сих пор бытует мнение, что коллектив корсаковской психиатрической клиники, тогда возглавляемой проф.В.П.Сербским, раскололся: поддерживать нозологическую концепцию Крепелина или нет? Но еще Корсаков в своем «Курсе» подробно разбирал основания для объединения в единую группу кататонии. Он пришел к выводу, что таких оснований нет, за исключением очень небольшой группы. Его последователь и преемник Сербский еще при жизни учителя (и под его руководством) выполнил диссертацию «О психических расстройствах, описываемых под именем кататонии», в которой он высказался категорически отрицательно относительно такого единства. Считается, что на этой почве группа во главе с С.А.Сухановым (с П.Б.Ганнушкиным, Т.А.Гейером, М.О.Гуревичем) покинула Сербского. Суханов с Гейером и Гуревичем отправились в Петербург, где под руководством Бехтерева выполнили диссертации по тонкому строению коры мозга. Ганнушкин уехал в Париж заканчивать свою диссертацию об острой параное – у прочитавшего ее не может быть сомнения, что автор не держался нозологической концепции.

За разрешением этой «загадки раскола» Марогулов обратился к единственоому оставшемуся в живых ученику Корсакова. Потом он вернулся в клинику и при Ганнушкине многие годы был старшим ассистентом и с тех пор так и жил в клинике до тех пор пока Банщиков не «достал» для него квартиру. Гейер сказал, что причиной раскола послужил не этот вопрос, а просто между Сербским и Сухановым долго был личный конфликт. Об этих встречах со «стариками» мне Л.И. тогда и рассказал.

Так я проработал в Бурашеве два полных лета. После этого я уже не хотел быть в будущем профессором психиатрии, а таким психиатром как Л.И! Так ли случилось?

В Бурашеве работал один - два образованных врача, но конфликты их с Л.И. не давали общаться с ними и работе. Правда, у Л.И. среди врачей были и друзья, больше из его учеников. Он рассказывал о проходимцах, которые во время и после войны на своих приусадебных беспардонно эксплуатировали больных, а потом торговали овощами на базаре в Калинине. Они использовали продукты как взятки в министерстве, переезжали в Москву, сделали большую карьеру... Время и власти позволяли.

В Бурашеве удивлял низкий врачебный уровень. Я как-то натолкнулся на запись тогдашнего главврача Михайловой: «Больной объясняет мимикой и пантомимикой, что от уколов в задницу (сульфозин) голос не появится» - и точно посттравматический сурдомутизм так вылечить нельзя. Впрочем, и в Москве, у нас, М.П.Пономарев, когда был ординатором писал: «Субъективно: газы отходят свободно». Уже перейдя на фамилию жены (М.П.Невский) после отсидки по какому-то делу, став ассистентом нашей клиники, после произошедшего при его участии изгнания Гуревича, а затем под крылышком Банщикова он стал профессором в Челябинске, а затем в Ростове.

Осенью я вернулся к занятиям на 5-м, после – в субординатуру на 6-м. Заниматься было трудно. Шла чистка. Закрыли две (это мне было известно) клиники санитарно-гигиенического факультета - якобы объединили с лечебным. Уволенными оказались, конечно, евреи, старейшие и знаменитые профессора – Темкин, отоларинголог, и Кватер, гинеколог и эндокринолог. Должности «вторых» профессоров упразднялись (если их занимали евреи), а через несколько месяцев эти вакансии открывались снова, теперь для тех, у кого «анализы были хорошие». Некоторые «догадливые» профессора уходили сами – проходили по конкурсу на периферии, пережидали там злое время, часто оставались до пенсии. Тут уж не спрашивали, как можно психиатра обвинить в недооценке нервной системы... В худшие времена арабского террора в Израиле я себя так не чувствовал. Не только я не сомневался, что начинается новый Большой террор, но боялся и слово вымолвить. Только своей будущей жене сказал, что нас скоро будут из Москвы высылать, она запомнила, но не поняла – так это было дико.

Для меня это началось еще на 4-м курсе: парень из нашей группы Лешка Федосеев во время занятий на мою невинную шутку, вдруг отреагировал, несколько раз ударив меня по лицу. Когда я открыл глаза, то увидел, что Лешке пожимает руку наш видный деятель-коммунист, который никогда не скрывал ненависти к евреям. По-видимому, я получил «по-морде» на-спор. Забыл его фамилию, но не сомневаюсь, что он сделал «знатную» карьеру, но с некоторым опозданием, т.к. перед выдачей дипломов оказалось, что при поступлении он предъявил фальшивый аттестат зрелости. Мое дело не получило резонанса; его разбирал зам.директора проф.Б.Д.Горизонтов, до того вызывавший уважение, он все понимал, но... «не высовывался».

У нас в клинике шла погромная «самокритика», которой руководил парторг доцент С.В.Крайц, который всю жизнь ходил за Гуревичем, сделал у него и кандидатскую, и докторскую, а в конце его предал, выполняя указания свыше, но и себя не забывая. Он сначала, сменив Эдельштейна, руководил нашим кружком, из-за чего было его легко наблюдать происходящее в клинике. Он был трус до мозга костей, изображая чистоту идей, симулировал смелого, дрожал, но жестоко «критиковал, невзирая на лица». В один отнюдь не прекрасный день было назначено собрание сотрудников. Крайц позвал кружковцев. «Зачем вы это делаете? – спросил Гуревич. «Пускай, пускай и они послушают!». Гуревич минуту заколебался, но «махнул рукой». Думаю, что поэтому он дал бой, хотел показать всем, и нам-молокососам, как должен вести себя гордый человек, которого заставляют встать на колени! Сначала долго разбирали научные работы сотрудников. Ассистент Татьяна Николаевна Гордова с отвращением говорила о перестройке на новый лад Невского: «дезинтеграцию» он исправлял на возбуждение, торможение, высшую нервная деятельность. Было стыдно - он дрожал. Так продолжалось часа два. Наконец выступил Гуревич. Из-за волнения его речь нельзя было записать и трудно запомнить, вместо «самокритики», он объяснял, как нужно отбрасывать устарелое, что нового он сам внес в психиатрию и в новое понимание психозов. Это оставило неизгладимое впечатление на всю жизнь.

Однако через несколько дней последовала расправа. На ученом совете института выступил простой советский человек беспартийный Невский и изобличил непорядки в клинике. Гуревича уволили! Это делалось просто: «партийную группу», составлявшую всегда большинство в ученом совете, даже инструктировать не нужно – голосованьем»! Мне кажется, что он этого не ожидал, как-то вяло возмущался Невским. Кто-то спросил: «Если вы его знали, то зачем же взяли?» «А что мне оставалось делать? Разве Банщиков был бы лучше? Я выбирал меньшее зло». Гуревича я больше не видел. «Что ты за него так переживаешь?» - спросил меня друг. «Я преклоняюсь перед ним как перед большим врачем и ученым». «А я хочу сделать карьеру и все!»- откровенно ответил он. Мы не поссорились, но с этого момента он престал быть моим другом. И он сделал карьеру, не брезгуя ничем, никакой грязью, почти общепринятым путем.

Вскоре Гуревич заболел (ему уже было за 75!). Виноградов поместил его у себя в отдельной палате. Вскоре, когда Виноградова арестовали вместе с Коганом, Василенко и многими другими профессорами, Гуревича вывели в общую палату. Что было потом, не знаю. Он умер в 1953 г. Его хоронили ученики, а убийцы ходили в организаторах.


Разобрали венки на веники,

На полчасика погрустнели...


Вот и смолкли клевета и споры,

Словно взят у вечности отгул...

А над гробом встали мародеры,

И несут почетный...

                                Ка-ра-ул!


Проф.Е.К.Краснушкин отказался от кафедры, А.Г.Иванов-Смоленский предпочел институт высшей нервной деятельности, кафедру занял проф.Е.А.Попов, «ученик Павлова» (на деле Протопопова) из Харькова. Вторым стал Банщиков, который привел молодняк «навырост»: доц.Г.В.Морозова, Ромасенко, Рожнова... Они не производили впечатления серьезных психиатров. Н.А.Невзорова, ученица Т.И.Юдина, увидев с кем она будет работать, кто выше ее рангом, сокрушалась, что не подала на доцентское место. Но для нее освободилось профессорское, уже при новом боссе – Банщикове через несколько лет. В клинике царило бесстыдное подхалимство с хамством вперемешку. Когда несколько лет Попова выжили, я удивлялся как ребята Банщикова, подхалимствовавшие перед старым шефом, будут смотреть в глаза новому. Но так было всегда и игралось, как по нотам. Крайц заработал повышение, став профессором сначала в Ярославле, потом во 2-м ММИ. У Невского оказалась почти готовой докторская, но когда работа обсуждалась, оказалось, что подъемы и падения альфа-ритма на электоэнцефалограмме вовсе нельзя трактовать как возбуждение и торможение коры – так сказал акад.Ливанов, непререкаемый авторитет в этой области. Да это было и так ясно. Прошло, однако, несколько лет для того, чтобы, невзирая на такое мнение, Банщиков «протолкнул» диссертацию, и Невский стал профессором...

Попов производил впечатление образованного человека. Квартиру он получил не сразу, поселился в двух комнатах 1-го этажа клиники. Вся стена длиннющего, идущего через все здание коридора, была заставлена книжными шкафами - его библиотекой. Всех старых сотрудников «уходили». Я как-то присутствовал при оскорбительном разговоре Попова со старым ассистентом Н.Н.Лебедевой,- партия ее не защитила, после «беседы» ушла – чистка была радикальной.

Попов был человеком остроумным. Он перед занятиями по высшей нервной деятельности при всем честном народе устроил экзамен. Докторанта Рожнова спросил: что такое рефлекс? Тот мялся, мялся, но ответил: «Это - детерминизм». «Правильно!- сказал шеф,- но настолько же, насколько Гегель – позвоночное!». Начальник он был строгий. Я раз во время своих дежурств видел как он, едва натянув халат и штаны, из-под которых болтались завязки кальсон, он неожиданно вбегал в отделение в надежде застать какого-нибудь санитара спящим и... уволить. Лекции его производили хорошее впечатление отточенностью. Но ассистент Виктор Яковлевич Деглин, слушавший его еще в 1939 г. в Харькове, говорил, что они нисколько не изменились за многие годы – читались выученными раз и навсегда наизусть. Зачем «творческому ученому» каждый раз наново мыслить? Научные достижения его были по-сути просты: при помощи брома и кофеина, следуя Павлову, он «доказал», что галлюцинации вызваны не возбуждением в мозгу, а торможением. Его новаторство мы определяли так: А теперь Попов обоснует тормозную теорию бреда посредством бредовой теории торможения.

Он был уродлив – широкий в основании, толстый в «талии», заостряющийся к голове, конус со стоящими дыбом волосами. Мой больной Коля Любимов надсмехался над ним. Попов был раним, Колю поставил на разбор. Мне пришлось докладывать. В истории болезни нашелся старый эпикриз из клиники проф.Г.Е.Сухаревой: Коля перенес в детстве какой-то энцефалит. На этом я построил свой доклад. Но Попову изо всех сил хотелось Колю «обвинить» в шизофрении (неадекватности) и – выписать.

После этого (но не только из-за этого) мне очень захотелось из клиники уйти, и то ли кто-то мне подсказал: может быть В.К., как сотрудница Гуревича, тоже лишившаяся места, может быть я сам додумался. Меня выручил хорошо относившийся ко мне Банщиков. Он не был антисемитом, он был просто частью большой «дурной» машины, которая перемалывала все, что попадало на ее челюсти, но к тем, с кем он не конкурировал, кого использовал, он вел себя прилично. Во всяком случае, когда я кончил институт и дело врачей было закрыто, он сказал: «Ты сам должен понимать, такое сейчас время, что я тебя даже в ординатуру не могу взять»- это «время» тянулось до горбачевской перестройки. Он знал, что я с 3-го курса занимался патологией мозга, и когда я попросил откомандировать меня в лабораторию проф.П.Е.Снесарева в ЦИПе, даже договорился с тамошним директором. Всю зиму и весну я провел там, и не только в лаборатории Снесарева; здесь было «затишье»: шеф, выдающийся знаток патологии психозов, совсем состарился, приходил редко и засыпал за микроскопом. Сотрудники жаловались: разве мы виноваты, что он хочет умереть за микроскопом? Но моей учебе это не мешало – я прошел полный курс, получил официальный документ, а главное - свободу, которую использовал для занятий в клиниках ЦИПа (у И.Г.Равкина, С.Г.Жислина) и на кафедре ЦИУ у В.М.Морозова, Р.Е.Люстерника, А.В.Снежневского. Он стал зав. кафедрой – учитель его проф.М.Я.Серейский (Снежневский это скрывал) «сидел» по делу врачей, а когда вернулся, то кафедру ему не вернули – якобы сам отказался, вскоре умер. Но его прекрасные ученики и сотрудники, почти все вышедшие из клиники Ганнушкина, были в своем деле виртуозами. Ведя психопатологический анализ, они не только изящно извлекали симптомы из тьмы болезни на божий свет, строили диагноз, но и учили курсантов клинически мыслить, вслух высказывать свое мнение. Этому был научен Марогуловым, занимался с неослабевающим интересом, несмотря на тяжелое время. Для Снежневского доминирующей проблемой была шизофрения, а потому на его занятиях почти о ней только и спорили. Но с ним можно были не стесняться. Не помню случая, чтобы он в горячем споре рассердился, как «положено» вождям. Напротив, мог сказать: «Сегодня я не готов вопрос решить, нужно дома почитать и подумать». С другими - С В.М.Морозовым и Р.Е.Люстерником – тоже можно было себя чувствовать свободно, а потому очень интересно. Еще был доцент С.ВКурашов, без пяти минут минут министр – он читал организацию психиатрической помощи. Я слышал его один раз, и это было интересно, но не для... моего будущего. Его связь со Снежневским была выгодной: ему нужна была докторская степень для профессуры, и диссертация, которую для него сделал аспирант Моисей Вроно, была уже готова. Но потом она Курашову, когда он стал министром, уже не понадобилась: он был заинтересован уже в другой кафедре – кафедре Семашко,- и он получил ее. Там ему диссертацию написал доцент Родов, который был нам, студентам, знаком

Павловским жаргоном из книжки Иванова-Смоленского, Снежневский на занятиях почти не пользовался - это было для карьеры, напоказ, тут у него не было конкурентов. Но добившись положения «маститого академика» (хотя никаких особых научных заслуг у него не было), после краха Иванова-Смоленского и смерти Попова, став директором института психиатрии, он постепенно отказался от жаргона - он не был больше нужен. Но заменить жаргон он мог только «чистой клиникой», которую почти всю жизнь преподавал в ЦИУ. «Наукой» стали бесконечные психопатологические тонкости, слабо связанные с медициной, особенно с психоневрологией, которая была главным его «врагом». Но и здесь он не был продуктивен: кроме трех статей о нозологии и т.п., ничего не написал. Даже свою интересную докторскую о старческих психозах он не издал, поленившись ее переработать, а в старом виде она «не годилась», ибо была сделана в духе Гуревича. К этому направлению он продолжал ревновать.

Люстерник вел занятия лучше, тоньше всех, но ему было не до споров, он был угнетен, если не раздавлен. Циркулировали слухи, что он уволен, но об этом не знает - . Снежневский якобы ему платит зарплату из собственного кармана. Я был готов поверить в это, но были уверявшие, что это ложь.

Главным моим учителем в ЦИУ был Виктор Михайлович Морозов, замечательно тонкий человек, дававший полную свободу для дискуссий, отвечавший на все вопросы. Мне трудно оценить чему только я у него не научился, забыть его нельзя. Но он был консерватор, сторонник описательного метода, патогенез психозов был для него проблемой будущего, которой он, фактически, не интересовался. В.К.Скобникова очень одобряла мои занятия у него, тем более, что считала, что Морозов не сделал карьеру из-за того, что попал в плен. Она, видя, что Москва для меня закрыта, хотела, чтобы ряд лет поработал у проф.Б.Д.Фридмана во Владикавказе – она и Марогулов считали гениями. В тайне от меня В.К. списалась с ним, и... отправилась просить за меня в министерство. На следующий день она вернулась совершенно потрясенной, ни ее лице еще были заметны следы волнения и слез – в министерстве ей нанесли оскорбления, издевались. Но она только заметила: туда я больше не пойду! Я не расспрашивал – это уже не было для меня сюрпризом.

Уже из Перми я увидел Снежневского другим, он старался представиться большим ученым, но повторял зады или глупости. Например, сначала он «обосновывал» единство шизофрении по образцу общего адаптационного синдрома Селье, потом уподоблял психиатрию «черному ящику» кибернетик, для которого понимать якобы его внутреннее устройство не обязательно и даже излишне. Написал статьи о формах реагирования мозга на вредности, при этом шизофрения оказывалась одновременно и особым регистром и отдельной болезнью. Критика этих статей П.Е.Вишневским хотя и была помещена в журнале, но замалчивалась, игнорировалась. В своем институте он пустился во все тяжкие, чтобы обосновать самостоятельность шизофрении, но из этого ничего не выходило, вернее проблема была решена им положительно еще до ее постановки – подгонка под ответ. Поэтому появились всевозможные «уточнения» известного старого, темы диссертаций повторялись. Кандидатскими диссертациями перестал руководить – это было ему не по чину, только докторские! Но и это не спасало от провалов в ученом совете Академии, особенно в его, «хозяина» отсутствие. Вопрос: какие аргументы тогда переставали действовать – ведь голосование всегда оставалось тайным... Он «распределял» будущие должности учеников. Я знаю, что одному аспиранту он пообещал кафедру психиатрии ЦИУ, сделав соответствующую надпись на подаренной тому книге. Обещание выполнил!

Тем временем создавался традиционный культ. Это было заметно и по бурным аплодисментам, с которыми его встречали поклонники-психиатры – они тоже были консервативно-пассивны, и хотя он заботился о будущем русской психиатрии, но вызвал застой. Это особенно бросилось в глаза когда вышло его двухтомное «белое» руководство. Ничего нового он для него не написал, по подчеркнул, что оно, наряду с руководствами Корсакова и Гиляровского,- другие были ниже рангом,- руководство для врачей, не для каких-то там студентов! А оно было весьма посредственным.

В это же время шла «психиатрическая» война с инакомыслящими, в которой он принимал важное участие. Судебную психиатрию он не знал – сам говорил - и не любил, директором института им.Сербского был, по-видимому, назначен «органами». Меня в этом убедило неожиданная беседа с дамой из Лондона. Мы не успели приехать в Израиль, как нас повели в знаменитый институт Вайцмана в Реховоте. Не доходя до его виллы-музея первого президента, к нам подошла женщина, услышав русскую речь. Оказалось, что она – друг семьи Вайцмана и время от времени навещает его семью. Она покинула Петроград еще девочкой в мае 17 г., стала переводчицей с русского. Узнав, что я психиатр, рассказала, что недавно на конгрессе психиатров в Лондоне работала со Снежневским. Сложились хорошие отношения, и как-то в перерыве он указал ей на человека по имени Вартанян, сказав, что «Этот приставлен ко мне от КГБ»...

Однако он мне казался симпатичным человеком, необычайно любопытным. Ко мне он относился хорошо, несмотря на ужасное время. Как-то ко мне подошел почти незнакомый – не пришлось у него учиться,- доцент Григорий Абрамович Ротштейн и напрямик спросил: «Вы, наверное, догадываетесь, что нас ждет в близком будущем!». Я подтвердил. «Я много лет состою консультантом Тульской областной психиатрической больницы и собираюсь туда перебраться насовсем. Мне нужен помощник. Вас посоветовали. Вы готовы?» Я тут же согласился. Кто мог меня рекомендовать? Морозов, скорее зав.Снежневский. Через много лет, когда моя диссертация висела на волоске, на заседании ВАКа после проф.Н.В.Коновалова выступил Снежневский. Он встал, взглянул на меня, и я сразу понял, что узнал. Однако о знакомстве не упомянул, а сказал, что хорошо помнит, что когда мои статьи поступали в журнал, их рецензировал «не меньший специалист» (я сразу понял, что это – Жислин), чем тот, кто рецензировал диссертацию (т.е. Лукомский). Всегда рецензии были положительными, статьи печатались, и уже поэтому он сейчас поддерживает проф.Коновалова, считая, что диссертация достойна искомой степени. Это была последняя встреча с ним.

......Но во время споров на занятиях в ЦИУ – это я хорошо помню,- не раз обсуждался вопрос о соотношении синдрома и нозологической единицы. Я утверждал, что, строго говоря, люэтический генез прогрессивного паралича доказан только для люэтического паралича, тогда как для псевдопаралитических синдромов другого генеза, которые имеют такое же «право» называться, с психопатологической точки зрения, паралитическими, не люэс, а иная этиология, может считаться релевантной. Таким образом, паралич в целом, не может считаться «чистой» нозологической единицей. Этим я хотел сказать, что он подобен шизофрении, в которую попадает все, что неясно, что «псевдо». Дело простое, но на занятиях мы не пришли к согласию. Когда пришло 150-летие болезни Бейля, я об этом написал в статье, но получил назад из журнала с заметкой №299/72 журнала и объяснением, что меня опередили. Шумский отнесся к проблеме в духе традиции и о моей статье не упоминал. Я подумал, что, по-прежнему, Снежневский в психопатологической картине – ею для него исчерпывалась клиника - видит всю нозологию, не хочет продолжать спор. Но в этом было его поражение – все годы, что он был главой советской психиатрии и директором ведущего института, он эту линию проводил догматически. На это ушли бесполезно годы.

Все же он пригласил к себе изгнанного – уверен, что не без его участия - из ВМА опального А.С.Чистовича и поручил написать книгу об инфекционных психозах, обещав опубликовать – об этом мне рассказывал Андрей Сергеевич. Он начал работу, но... Где-то лежит эта рукопись. И 2-й том «Мозговой патологии и психиатрии», посвященный травмам А.С.Шмарьяна где-то тоже валяется... Может и «сгорели»?!

Еще я бывал на разборах Самуила Григорьевича Жислина; он был художник, выразительно изображающий существо проблем, но он в итоге подводил все под свои устойчивые диагностический формулы. Почему «шизофрения на патологически измененной почве» не может пониматься как какое-то заболевание («почва») лишь оформляемая шизофренной картиной? Жислину были неприятны вопросы, и я понимал отчасти почему. П.Ф.Малкин, А.Ю.Выясновский в таких случаях, правда в узком кругу, в личной беседе, но не на широкой публике, высказывались вполне определенно.

Иосиф Григорьевич Равкин никогда не высказывался даже так. Но я несколько раз слышал его доказательства несомненности «нозологической самостоятельности» шизофрении, как и рассеянного склероза. Его дочь, наша приятельница, уверяла, что отец был в курсе всех проблем и ее работ по демиэлинизирующим энцефалитам, опровергавшим «эндогенность» рассеянного склероза – «эндогенность» шизофрении была такой же. Но об этом нужно было молчать – жестоко наказывали и за меньшие грехи. И.Г. был особого рода психиатром, прежде всего врачем, очень разносторонним, и этим напоминал Гуревича. В его разборах присутствовала вся медицина в такой мере, в какой она была нужна для того, чтобы понять и конкретного больного во всех значимых отношениях, и проблемы психиатрии. Мне встречались психологи, которые говорили: психолог, который знает одну психологию – не психолог! То же можно было бы сказать и о психиатрах. И.Г таким психиатром не был! Большое внимание он уделял терапии, которая у него была всегда рациональной. Не забуду, как несколькими годами позднее на конференции в Томске, он подошел ко мне после моего первого доклада о терапии алкогольной абстиненции холинолитиками и похвалил, как когда-то мою жену Абрикосов. Лекцию Мелехова в ЦИПе я прослушал один раз: поразило высокомерие психиатра-«судьи», утверждавшего, что все академики – физики и математики – шизофреники, инвалиды 2-й группы.

Однако вернемся к 1953 г., когда ожидалась преступная расправа. Свирепствовал профессиональный погромщик, тоже психиатр Портнов. Его антисемитские фельетоны заполняли «Медгазету», из-за них он стал ее главным редактором, а потом поднялся на самый психиатрический Олимп – начальник кафедры Военно-медицинской академии, переехал в Москву, стал директором ЦИПа. В покое он оставил, кажется, одну Р.Я.Голант – видимо, помнил, что она сделала из него психиатра.

В нашем институте можно было видеть, как студенты-евреи жмутся по углам, обсуждают свои несчастные проблемы, а ненавистники, злорадствуя, ждут погромного часа. Но были студенты, которые выражали сочувствие: «Почему, Глеб, у тебя такие грустные глаза?» - спросила Зина Мазур. Но одна студентка-еврейка, дочь министра СССР, напротив, возмущалась некоторыми евреями-преступниками – она с папой не была ни в чем не виноватой, но и она испытывала страх и потому старалась себя уговорить, что невиновных не трогают. Вы спросите, решил ли я тогда уехать за рубеж – такая возможность не могла даже обдумываться, это пришло позднее! – скорее на Колыму, к родителям, но они пока не звали – едва ли понимали. Именно в это время всплыло воспоминание детства: на моих глазах 6-летнего ребенка непреднамеренно была убита (только из ненависти к чужаку) моя бабушка Эся. Непреднамеренность была такой же как откручивание гаек чеховским злоумышленником, а ответственность - как у унтера Пришибеева. Сегодня обанкротившийся «пророк» сводит с евреями России 200-летние счеты, но на самом деле «тяжба» продолжается 400 лет: Бомелий не просто лекарь кровавого царя Ивана, а исторически личность, один из зачинателей русской медицины! «Из наших» были не только Бомелии, не только выдающиеся врачи (матери Захарьина, Ганнушкина, к примеру были еврейками! (Э.С.Любошиц. Ученые медики и биологи – евреи в русской медицине», Иерусалим, 2005, в печати).Да что врачи? А св. Георгий Победоносец, русский св. Егорий, с герба Москвы перешедший на грудь двуглавого орла? Его мать (конечно по легенде – она, как и ее сын, была не историческими личностями) тоже была еврейкой, родила его в Лоде (что в часе езды отсюда). Там он и похоронен, над могилой возведена церковь, о которой заботился Александр П (может Ш). Спросите у священника – он расскажет. Что нас в 1953 г. хотели численно сократить наполовину, а граждански полностью уничтожить, ясно, как Божий день! Но почему-то «успех» был частичным, а позора на весь мир – без края!

Наконец настало 1 марта. Мы с моей будущей женой вечером навещали в санатории под Москвой Людку, ближайшую ее подругу. В этот день сообщили о болезни Сталина. Мы гуляли по талому снегу, я пел неаполитанские песни, подражая Лисициану. «Как тебе не стыдно!» - сказала Людка,- вождь тяжело болен, а ты поешь!» «Успокойся, его уже нет». Она обомлела, такого не могла допустить. А еще через день сообщили, что канибалиссимус подох! У меня был сосед Муля Бамдас, поэт, очень больной человек и потому не солдат, а студент Литературного института. Он занимался моим гуманитарным образованием, водил в Клуб писателей – кого я там не видел, не слышал, знакомил со стихами Пастернака, Ахматовой – Цветаеву только называл – ее еще не знали. Я слышал за бревенчатой стеной «голоса», которые он ловил, и стал слушать с ним. На этот раз, когда под утро сообщили о смерти Сталина, выступала Наталья Седова, вдова Троцкого – ее слова были пророческими, она видела Россию на десятилетия вперед. А еще через час-два, с тайным торжеством, прозвучало сообщение и по нашему радио. Я не поверил... Быстро собрался, пошел за 2 км на станцию, доехал до Казанского вокзала, на метро - до Охотного и вышел у Дома союзов. Побродил, через некоторое время увидел, что начались «сборы», вернулся домой. Две недели не ходил на занятия – боялся выдать своей радостью на физиономии! Прощаться я пошел в мавзолей. От своей спутницы Вальки Радиной я не скрывал, что рад и собственными глазами увидеть его на нужном месте. Она ругалась, а я радовался от всей души!

Еще немного и «врачи-отравители» были оправданы. В те дни была назначена в Большом театре, после ряда лет дискуссий и «исправлений» в духе генеральной линии, премьера «Хованщины». Это была моя любимая опера любимого Мусоргского, который был народником и потому подлежал ревизии. Я достал билет и во время первого антракта спустился погулять в фойе партера. Вдруг я увидел, что из противоположной двери вышел Виноградов в сопровождении дамы и двух мужчин – штатского и военного. Говорили, что его сын, тоже офицер, после ареста отца застрелился. Я импульсивно направился к ним навстречу – я не мог не поздравить Виноградова! «Спасибо» и рукопожатие... Но повернуться и уйти я тут же не мог, и с удивлением заметил: «Вы, В.Н., неплохо выглядите». «Ясно: я был членом экспертной комиссии по предыдущему делу врачей («отравители» Горького), я хорошо знал, как это делается, и сразу все подписал: Борис Борисович – английский шпион, Михаил Борисович (Коган, брат) – американский... Пусть будет так. И меня оставили в покое, все это время читал то, что не успел прочесть за своею жизнь. А вот вы увидите Борис Борисовича (Когана) и Владимира Харитоновича (Василенко) – не узнаете! Они не хотели подписывать». Попрощавшись, разошлись. После распределения и экзаменов я уехал в первую свою первую «эмиграцию» - на Урал. Вон из Москвы, пойду искать по свету, где оскорбленному есть сердцу уголок...

Примечания

[1] Окончание. Начало см. в НПЖ, 2006, 2. Текст печатается в авторской редакции